Вибрации. Мир насквозь пронизан ими. Будь то залы подземных королей или мифические каверны, полные странного, неясного, почти неощутимого присутствия, они пронзают звонкогласными струями мир под чёрным солнцем, переливаются, гудят, расстилают поле звука, разрывают тишину, никогда не прерываясь, ни за что не останавливаясь, всегда тут, всегда рядом, всегда... почти под слухом... почти всегда вокруг. Всего однажды Йово ощущал отсутствие их. Не видеть звука - это чудовищно. Не чувствовать звенящими максиллами мановений воздуха, передающих немыслимое, непосягаемо прекрасное, не видеть эманаций чёрного в чёрной пустоте под чёрным солнцем, не слышать музыки пещер... это чудовищно. Не знать, каково это - парить в пустоте вселенной, раскрыв душу навстречу теневым потокам - чудовищно, чудовищно, чудовищно, не знать, когда в следующий так воспаришь - это было чудовищно ужасно.
Оркестратор рассказывал, что событие, ознаменовавшее кратковременную потерю вибраций в Пустоте, была вовсе не его вина. Йово не был виноват; он мог быть более спокоен; он мог не чувствовать тревоги, исходящей вширь и вглубь из синего протеза в центре нагрудного корпуса; мог забыть теперь, что безлунные ночи горечи, когда он скорбел и корил себя за убийство звука, были всего лишь простым недоразумением. И всё же, он не мог. Он прислушивался к самому себе, нагибая сокрытые в экзоскелете жала к синему протезу, и всякий раз, обращая воспоминания в глубины прошлого, вспоминал одну только эту тишину. Звук остановился. Мир умер сам для себя - для самого себя, для самого себя. Время гнало неостановимо впредь, однако звук, задержавшийся в то мгновенье тишины, на долгие века остался в прошлом. Замер, исчезнув раз и навсегда.
- Христофоры... нуждаются в звуке, как люди в дыхании, а птичка колибри, например, даже по меркам других птиц нераздумно тратящая собственную жизнь, в непрерывном, беспрестанном парении в воздушной атмосфере...
Было то, что Йово мог обдумать с совершенною определённостью - он знал, кому принадлежат эти слова. Тогда Йово ещё не был так свободен, как сейчас, и страдал ежесекундно: прикованный жаркими цепями, жалящими лоскутами гнева, к кипящей цельнометаллической доске, он смотрел заморённо, бессмысленно смотрел на гигантский зал аудитории, полный таких маленьких, таких жалостных существ, похожих друг на друга, как один день на другой, и ничего не видел, ничего не слышал, кроме гула перешибающей вибрации - раз, два, три, старый добрый ритм, и сначала, раз, два, три... - и мерзкого нечленораздельного скрипа, ставшего похожим на слова лишь через много, много лет...
Оркестратор.
- Увы, человеческое ухо довольно ограничено - я бы даже сказал, в довольной степени совершенно бесполезно, если судить по космическим меркам, и неспособно воспринять те звуки, которые христофоры называют речью. Если бы кто-нибудь из вас, предположим, попал сейчас в их племя и сумел пережить при том температуру воздуха в минус сто сорок градусов, применив согревающее заклинание, вы не поняли бы даже, что они на самом деле могут разговаривать. Звуки, издаваемые ими, похожи на естественные звуки жизнедеятельности наших с вами человеческих животных и менее всего - да, вы не ослышались, - похожи на осмысленную речь, на которую способно большинство гуманоидов Пространства. Сама же речь, ими используемая, варьируется в диапазонах, которые человек воспринять просто не способен. Но если мы заставим их кричать... если мы пробудим в них боль... то вы, как и всякое живое существо в этом помещении, услышите один из тех немногих звуков, которые мы у них способны распознать.
Звук....
Их...
...Крика.
И Йово никогда не мог вспомнить, что следовало далее. Ни разу, обращаясь в записанные им воспоминания, он не видел продолжения этой жестокой сцены. А впрочем, можно ли было назвать её жестокой? Когда Оркестратор говорил ему или напевал, проверяя работоспособность синего протеза или совершая профилактику его, что в завершение разогрел до белого каления стальную палку-лом и погрузил её в его привязанное тело, он никогда не ощущал вины. И была ли она вообще, эта вина? Христофоры, как он называл его народ, были их врагами, одним из последних непокорённых народов на территории всеблагой Империи, которой не нужно даже имя, и всякий акт жестокости в отношении них, "тогда ещё презренных дикарей", как он упоминал, был "естественной политикой Империи". Само собой, ему, "спящему агенту федератов", не требовалось подавать сомнений в своей профпригодности к преподаванию, и он смело препарировал вживую, убивал, калечил, расчленял и потрошил не только племя Йово, но и его семью. Его собственные потомки погибли от его ножа, крича в кипящей атмосфере.
Испытывал ли Йово что-либо? Чувствовал ли он ненависть, горечь или скорбь, как это делает всякий человек, когда его родную кровь убивают так жестоко на его собственных глазах? Нет, ибо у Йово не было ни глаз, чтобы запечатлеть их образ, ни памяти о том, что нужно скорбеть или ненавидеть. Умению кричать не требуется учиться у людей. Но умению горевать по зарезанным потомкам... Йово научился лишь пятнадцать лет спустя.
Он не считал годы. Для него они были концепцией, не имеющей никакого смысла, ибо на глубине, естественной для жителей чёрного мира с чёрным солнцем, время течёт без прошлого и будущего, никогда не меняется, оставаясь вечно одним лишь настоящим. Единственный способ посчитать что-либо крылся в звуке. Вибрации - вот ответ на любой вопрос. В них есть ритм. В них же лежит и само времяизмерение.
Спустя два года после того, как он впервые очутился на разделочной доске у Оркестратора, этот человек совершил величайшее открытие, так и оставшееся для людей неузнанным. Многие пытались до этого поговорить с племенем Йово, бросаясь в самонадеянные путешествия в холодные чёрные глубины, сплавляясь вниз по замороженной реке безумия и преодолевая роковые пики, но добились ли они хоть чего-либо на поприще простого, естественного разговора? Только не так. Только не так. Йово брезговал их мясом, даже если концепция отвращения для племени, живущего в вечно холодной глубине, была немыслимой. Они были просто... несъедобными.
В жарких закутках университетских лабораторий, расположившихся на платформе Академия-14, Оркестратор впервые поговорил с кем-то из христофоров, применив чудеса тональности. Так он называл собственное открытие - "чудеса тональности", самое непонятное, но удивительно звучащее, что испытывал Йово за столетия существования. Тогда он ещё не вполне восстановился от той потери звука, что произошла давным-давно в чёрных подземельях, и волшебная мелодия, открытая Оркестратором для него с помощью хлипких, гладких и вечно запинающихся музыкальных инструментах, была панацеей от всех душевных бед и того знойного зудящего мычания, которое, будто дыра, осталось на месте удивительных вибраций прошлого...
- Твои "вибрации" остановились, - говорил он тогда, став первым, кто расшифровал язык у чёрных христофоров, - Но ты сам - нет. Я был неправ тогда, говоря, что ваш народ зависит от них, как, если я не ошибаюсь, колибри от взмахов тоненькими крылышками... Если ты остался жив, когда прервалась всегда тобою слышимая музыка, значит, она не является частью вашей жизнедеятельности. Значит...
Это значит, что дети Йово погибли не от недостатка звука. Тогда у них, людей, бытовала одна теория, одна маленькая штучка, что христофор, оставшийся в полной тишине, сойдёт с ума и вскоре "окочуриться", и проверить её самым первым вызвался же Оркестратор и его команда. "Засатанелые ублюдки" - так он называл людей, работавших с ним в то время неопределённости и страха. Оркестратор никогда не оправдывал себя за совершённое, однако всегда придавал этому какой-то иной, более возвышенный смысл, чем казалось в самый первый раз. Дети Йово не зарезаны им, не сварены заживо в жидкой воде, не утоплены в собственной крови, нет - они умерли, ибо так было нужно для Исследования. Что же вкладывал Оркестратор в это отдалённое понятие, Йово так и не понял до конца. По крайней мере, пока не узнал о том, что Академия прекратила своё существование.
Тогда он уже получил свой удивительный экзоскелет, получил "синий протез", как называл Оркестратор центральный компьютер жизнеобеспечения, точно пытаясь скрыть его настоящее название от Йово, и мысль о том, чтобы бродить по кипящим ландшафтам, извивающимся бескрайне пещероподобным изваяниям, называющимся у людей "поверхностью", была совсем не так безумна, как могла показаться столетия назад. Нет, тогда Йово не назвал бы подобное безумием. Эта концепция... появилась много позже, и момент, когда чёрный христофор мог с уверенностью заявить, что сошёл с ума полностью и безоговорочно, произошёл совсем не так давно. Буквально сказать, недавно.
- Ты мой раб, раб неизвестной расы, - рассказывал Оркестратор ему его историю, - Я купил тебя в мире, где небо находится под ногами, а земля - над головой, и ты не можешь существовать в иных мирах как-либо ещё, кроме как в созданном специально для тебя экзоскелете. Йово... ты не разговариваешь. Ты молчишь. Ты будешь молчать, ибо такова твоя натура.
И затем, будто предавшись поэтическому очарованию, он вечно добавлял:
- Ибо рождённому петь говорить не к допущению.
Смысл этих слов Йово понимал пусть и отдалённо, но улавливал их глубокое, проникновенное значение. Как будто бы он знал, что они предназначены не для него. Нет. Совсем не для него.
Годы спустя Йово вновь ощутил антеннами тонкий перезвон тысяч колокольчиков, сокрытых в хитром призматическом устройстве - так Оркестратор разговаривал с ним, превращая звуки в слова, истинно доступные ему для понимания.
- Нам больше некуда возвращаться. Академии более не существует.
- Она пала? - отвечал он, звеня едва слышно мандибулами.
- Почти. Вроде того. Наверняка да... но кто знает? Может, мы станем первыми, кто это узнает. Как в старые добрые времена, о раб?
В мире, где над головами небо, а под ногами почва, а не наоборот, Йово никогда не отвечал на брошенные ему из шутки реплики. В мире, где время измеряется в минутах и часах, он всегда был лишним. Никогда не хотелось ему видеть мир перед собой - зачем глаза существу в бесконечно чёрной темноте? Никогда не хотелось Йово слышать мерзостные скрипы человеческих голосов и тел. Но всё же... всё же... всё же... может быть, всего лишь на мгновение из жизни двухтысячелетних чёрных христофоров... смотря на мерцающее небо, что лежит над головой, небо, что клонится к закату или возвышается и возвращается к рассвету, пронзительное небо, исчерченное линиями сине-зелёных звёзд и теневых хвостов комет, он любопытствовал внутри своея головы, вечно отсчитывающий ритм.
Что... если бы я... остался?